для старих юзерів
пам’ятати
[uk] ru

В ТРАМВАЕ


В ТРАМВАЕ
Тепер, коли наше керівництво повсюди в світі зустріли аж по самоє нє хочу, цілком очевидно, що рівень життя "маленького українця" зросте "по самоє нє могу". Тобто під загрозою повертання нашої країни в часи первісної незалежності, жертвам якої й присвячується...

     Из окна всё казалось тоскливым и тусклым. Время едва перевалило за полдень, но воздух уже загустел, наполненный тяжёлыми, мутными, словно дизельный выхлоп автобуса, сумерками. Слякоть и сырость просочились всюду, и даже трамвайные рельсы как будто набухли влагой. Ночью сыпал мокрый снег, потом чуть прояснилось, и теперь холодный, мелкий как мучное сито дождь то резко нахлёстывал, размазывая грязь по оконному стеклу, то вдруг куда-то исчезал с проворством нашкодившей стаи мальчишек.
    
     По влажному асфальту сновали машины, забрызганные до такой степени, что непонятно было, как водители умудряются видеть дорогу. Люди с понурыми лицами месили болото там, где следовало быть тротуарам, застывшими чёрными мишенями ждали на пустынных остановках, и каждый как будто ощущал своё бесконечное и неразделимое одиночество в этом грязно-каменном мире, не замечая или не желая замечать множества себе подобных, таких же понурых, отрешённых и неизвестно почему настороженных.
 
     Впрочем, возможно, всё это только так виделось иссохшему, болезненно-бледному старику, взиравшему на мир из окна трамвая невидящим выцветшим взглядом. Он катался в одном и том же вагоне с самого утра, и мир, заезженный глазами, вполне мог ему опостылеть.
    
     Езда в трамваях стала с недавних пор его образом жизни. Дома ему делать было нечего. Угля на эту зиму не на что было ни купить, ни привезти, и хибара его оставалась сырой и холодной, а стены и вещи покрывались мертвенной плесенью. Со смертью старухи их огородное хозяйство пришло в запустение, из кухни давно сбежали все сколько-нибудь соблазнительные запахи, и газовая плита зажигалась столь редко, что ржаво-красный баллон, перед тем как подать порцию пропана, как бы удивлялся и недовольно урчал по поводу того, что его выводят из спячки. Да и зачем было зажигать плиту, если старик уже два месяца не мог на ней ничего приготовить, кроме кипятка? До Нового Года он ещё перебивался кое-как хлебом, молоком, хотя оно плохо действовало на желудок, и дешёвой колбасой, если её удавалось поймать. Но сейчас даже это стало ему не по средствам, а сидеть в пустом холодном доме, прислушиваясь к звону в животе, было невыносимо, и старик уходил из дома, точно надеялся таким образом избавиться от одиночества и голода. До настоящего голода дело ещё не дошло, но глядя на цены и пересчитав остатки денег, он вдруг начинал чувствовать себя так, как будто не ел уже с месяц.
 
     Вначале старик ходил по магазинам на экскурсии, глазел на ценники, с удовольствием прислушивался к возмущённому ропоту покупателей, но вид лежащего на расстоянии протянутой руки продукта, в действительности космически ему недоступного, пробуждал какие-то кровожадные инстинкты, осуществить которые у него просто не было сил.
 
     Бродить по улицам без цели было неуютно и холодно, а зайти в какой-нибудь музей или кафе он стыдился из-за своей затрапезной одёжки, да и непонятно было, что делать ему в такого рода заведениях. В общественном же транспорте, спасибо правительству, пенсионерам дозволялось ездить зайцами, и старик решил воспользоваться последней отпущенной ему льготой.
 
     В автобусах почти всегда стоял угар, так что ему быстро делалось дурно. В троллейбусе было, пожалуй, теплее всего, но старику не нравился (мог он позволить себе хоть маленький каприз?) напоминавший сирену гул, да и народ был не тот: старик заметил, что в разных видах транспорта не то люди другие, не то ведут они себя иначе, а в трамвае пассажиры хотя часто грубы и невоспитанны, всё же кажутся добродушнее и проще. Да и воздуху в трамвае побольше, а для его слабого сердца это немаловажно.
 
     Вот уже четвертая неделя, как старик каждый день, устав от промозглой бессонницы, едва дожидается половины шестого, чтоб выбраться к ближайшей остановке, устроиться в остывшем за ночь вагоне и не выходить до позднего вечера, экономя дома свет и тепло. Вначале он несколько раз в день менял маршруты, но вскоре отказался от этого излишества, так как можно было потерять нагретое место и долго потом дожидаться в давке, пока кто-нибудь сжалится и уступит; однажды же, когда в час пик он по нужде сменил трамвай, при посадке ему защемило дверью ногу, и было очень больно, а главное – страшно, что может переломиться высушенная старческая кость, и хотелось плакать, и он плакал, а почти весь трамвай добродушно потешался над ним, принимая за пьяного. С тех пор старик держался занятого места до последнего, крепко схватившись за спинку переднего сиденья, как ребёнок, ротозеющий в окно и боящийся соскользнуть на пол.
 
     Он постоянно прикидывался, что внимательно рассматривает проплывающий мимо безрадостный пейзаж, но на самом деле старика больше всего интересовал пассажирский поток, менявшийся с каждой остановкой будто узор в калейдоскопе. Многих он уже успел запомнить не только в лицо, но и по имени, знал, где они работают, какую носят одежду, за сколько купленную, знал, сколько зарабатывают денег и сколько удаётся урвать в натуральном, так сказать, выражении, хорошо изучил, что они ели раньше и что им приходится прожёвывать теперь, – всё это очень скоро выяснялось из разговоров, за которыми короталась дорога. Не обделённый слухом, старик запоминал все цены во всех магазинах и был знаком с их динамикой, так что мог бы при случае служить где-нибудь коммерческим агентом и неплохо зарабатывать. Знал он и все последние политические новости, особенно те, что касались кошельков и желудков сограждан. Но не с кем было, хотя и очень хотелось, поделиться всеми этими сведениями; когда он пытался вдруг поведать соседу, что вчера президент такой-то издал указ такой-то в отмену его же собственного указа такого-то, а заодно и такого-то указа другого президента, – на старика взглядывали как на придурковатого и в лучшем случае сердито отворачивались. Раньше у него была тощая кошка, на которую он и обрушивал по возвращении домой весь вал накопленной информации, но несколько дней назад измождённое до позвонков животное, напоминавшее обглоданную селёдку с нетронутой головой, куда-то бесследно исчезло...
 
     Трамвай заехал на окраину города, почти в чисто поле, сделал круг и снова направился в центр, потихоньку собирая народ будто охотник, обходящий капканы и ловушки. Вагон был полупуст, и в отворившуюся дверь вместе с двумя пассажирами забрался небольшой беспородный пёс, по замыслу создателя белый и кудрявый, но в действительности затёртый как ветошь для чистки оружия. Собака неспешно, по-хозяйски прогулялась по проходу, потыкалась холодным грязным носом в колени сидевшим, а затем и сама устроилась на задних лапах, с рассеянным любопытством поглядывая вокруг. Старик встретился с ней взглядом, и ему показалось, что он впервые нашёл в чьих-то глазах отблеск понимания.
 
     – Хозяина ищет... – добродушно заметил кто-то от скуки.
 
     Старик промолчал, хотя и твёрдо знал, что собака вовсе не хозяина ищет, а занимается тем же, что и он, только с большими стажем и уверенностью.
 
     – Какого там хозяина! – гаркнул крепкий пятидесятилетний здоровяк с размашистым коричневым портфелем, в котором заключалась, скорее всего, груда картошки в мундире и бутылка самогону – на обеденный перерыв. – Какого хозяина! Бродяжка! Заразу тут только разносят...
 
     И, не убоявшись заразы, схватил толстыми пальцами бродяжку за холку и вышвырнул её на ближайшей остановке. Собака ничуть не удивилась такому обращению и спокойно уселась на грязи асфальта, дожидаясь следующего трамвая. Глядя на неё, старик съёжился и постарался сделаться максимально незаметным, точно и его крепкий пролетарий собирался схватить за воротник и вышвырнуть. Сердце заныло от жалости за пса и собственный униженный страх. В войну он получил три боевых ордена, не считая десятка медалей, причём на фронте, а не в интендантстве; куда же теперь подевалась его смелость? Наверное, туда же, куда канула и вся жизнь, и здоровье, и силы, и ветеранско-инвалидные карточки, и тощая сберкнижка. Не сберёг его доходы сберегательный банк, и сам себя он не сберёг от нагрянувшего нового будущего. Он должен был умереть в том, старом времени, в котором закоснел его мозг, не вмещающий нынешнего богатства впечатлений. Хорошо бы сейчас отправиться в другой мир, в который ему всё больше хотелось поверить в последнее время, встретить там свою старуху, поведать ей про тутошнюю жизнь... Вот бы она удивилась тому, что творится, а скорее всего не поверила бы. Ведь она умерла всего полтора года назад, а как всё переменилось и ухудшилось! Нет, не поверит. Но он будет долго и подробно рассказывать про путчистов, про пущистов, про сколько стоит колбаса, про всё про прочее и убедит её, нельзя ведь выдумать столько дурацких и страшных подробностей. А может быть, она и так всё видит и знает и отзовётся на его речи сочувственной мудрой улыбкой: “Глупенький! А чего ж ты ждал? Зачем там так долго мучался?”
 
     Старик очнулся от загробных грёз и осмотрелся. Рядом с ним сидел бродяга с красно-синим одутловатым лицом, поросшим давно не стриженной, редкой и свалявшейся рыжей бородой. Свиные глазки с трудом пробивались сквозь оплывшие веки, на распухших губах присохла кровяная корка. На нём болтались раскисшие от солярки кирзовые ботинки, гнилые рваные штаны и солдатская шинель на удивление приличного вида, хотя тоже очень грязная. Подо всем этим не скрывалось ничего, кроме голого, обрюзгшего, годами немытого тела. На коленях у бомжа лежала авоська с чем-то, завёрнутым в газету. Как ни жалко было старику самого себя, этого пропившегося несчастного стало ещё жальче. У бродяги было виноватое лицо, как будто он стыдился своего вида и вообще факта своего существования. Так показалось старику. Бомж заметил его внимание, повернул к нему страшное свое лицо, потрогал воротник шинели и сказал:
 
     – Шинель номер пять! Гы-гы...
 
     Потом посмотрел в окно и с сумасшедшим взглядом снова обратился к старику:
 
     – О! Аптека! Нада зайти купить какие-то лекарства на последних тры рубли... Всё пропил я, всё пропи-ил... – затянул он будто “Степь да степь кругом.” – Вот тры рубли осталось. Нада не пропить, куплю лекарства...
 
     И губы его со сгустками запёкшейся крови осветились радостной, ненормально довольной усмешкой, обнажив длинные и жёлтые, как у коня, зубы.
 
     Старику стало страшно. Этот человек, наверное, сумасшедший, подумал он. Неужели он действительно верит, что, купив какое-то лекарство, разом избавится не только от трёх рублей, но и от всех своих забот и невзгод? Может быть, жёлчно додумал старик, но только в том случае, если лекарство это – яд. Но ещё страшнее старику стало оттого, что даже этот бомж, не понимающий ужаса своего положения, мог всё пропить и иметь после этого три рубля на лекарства, а он, всю жизнь честно протрудившийся на благо неизвестно чего и бывший в ряду самых образцовых граждан бывшей великой державы, даже трёх теперь копеечных рублей не имеет. Неужто дебильному бомжу и бродячей собаке в нашей жизни есть ещё местечко, а для таких, как он, вакансии закончились? Ведь этот несчастный бродяга, кроме прошения милостыни, ни на что больше не пригоден – и всё же существует. А старику казалось легче умереть, чем пойти просить милостыню даже зная, что в неделю он сможет собрать больше, чем получит пенсии за месяц. Да, легче умереть. Умереть...
 
     Дойдя до края своих мыслей, старик в растерянности оглянулся, словно хотел спросить у людей, о чём же ему думать теперь, но вдруг увидел, что рядом с ним стоит совершенно древняя старушка в грязно-белой кофте с узелком в руке. Неухожена она была не меньше бродяги, но простое, исполненное благородства лицо её говорило, что вовсе не она виновата в своём бедственном нынешнем положении. Она делала в этой жизни всё, что могла, но тоже скатилась на дно нищеты. Старик поспешил освободить место и попросил старушку сесть.
 
     – Сиди, сынок, сиди, спасибо, я скоро схожу.
 
     – Ну какой я сынок, – запротестовал старик. – Садитесь, пожалуйста.
 
     – Не, – махнула старушка рукой. – Я уже своё отсидела, пусть молодые посидят. Ты не обижайся, что я “сынок” сказала, я ж вижу. Мне уже восемьдесят девятый год идёт, а я всё живу и живу... О-ох! – добавила она после некоторого раздумья. – И умирать-то страшно теперь. Один гроб десять моих пенсий стоит, это ж кому сказать! Собирала-собирала на смерть, а теперь всё прахом пошло. И дети тоже если меня, допустим, похоронят, то сами без ничего останутся, а внукам что будет? Я посчитала, что живой выгоднее быть. Мне-то немного уже надо, только хлебца чуть-чуть, а там, может, дождусь улучшения, да и помру спокойно. Вот сосед у нас правильно сделал, в прошлом году умер. Тоже уже дороговато было, но ещё терпимо. А я вот не додумалась, теперь жить приходится... Ну ладно, пошла я, спасибо тебе, сынок.
 
     Старушка давно исчезла, а старик всё не мог отделаться от мыслей о ней. Он удивлялся её силе воли, завидовал её внутреннему спокойствию, граничившему с атрофией сознания, досадовал на то, что есть люди, которые переносят этот жизненный кошмар лучше, чем он, и пытался найти объяснение этому. “Во всяком случае, ей есть ради чего тягнуть лямку, – наконец подумал он. – И есть ради кого. Чтоб родичей в расход не ввести. Да-а...” И ему стало очень горько оттого, что он своей смертью никого уже не обеспокоит. И как его будут хоронить и на что – не всё ли ему будет равно?
 
     ...Трамвай уже зашёл в депо, и до смерти уставшая вагоновожатая, окинув взглядом салон, заметила на дальнем сиденье маленькую чёрную фигурку. Беспризорная пьянь часто забывалась в трамваях, и не в первый раз ей, женщине твёрдой, приходилось выгонять бездельников из депо. Она приблизилась к спящему, привычным жестом одёрнула его и голосом, нахрипшим от целодневной ругани с безответными, но наглыми и неисчислимыми пассажирами, рыкнула:
 
     – А ну выметайся давай! Вечно собираешь вас как урожай! Приехали! Ну?!
 
     Не получив никакого ответа, вагоновожатая ещё раз дёрнула тело сильной рукой, но с тем же успехом, и тогда в её загрубевшей, неженской натуре шевельнулось понимание того, что представлял собой этот старик и отчего он умер. “А может, и просто пьянчужка болотная...” – решила она, одумавшись, и пошла доложить диспетчеру, что она не нанималась в катафалк.
 
     Но старик всего этого уже не чувствовал. Он чувствовал, что поднимается куда-то вверх с давно утраченными лёгкостью и свободой. Паря над сгущённой тьмой, он наблюдал с недоступной ему раньше высоты раскрытый его взору будто пустая яичная скорлупа ярко-жёлтый трамвай и на красном сиденье – своё одинокое хрупкое тело, в котором так долго довелось обретаться, – наблюдал и удивлялся, как это раньше не пришло ему в голову покинуть свою жалкую оболочку, а вместе с ней – и связанные с необходимостью её поддержания заботы и мысли.
© Гаммаді Ійєдов [17.04.2010] | Переглядів: 2381

2 3 4 5
 Рейтинг: 42.7/48

Коментарі доступні тільки зареєстрованим -> Увійти через Facebook



programming by smike
Адміністрація: [email protected]
© 2007-2024 durdom.in.ua
Адміністрація сайту не несе відповідальності за
зміст матеріалів, розміщених користувачами.

Вхід через Facebook